НА ФОРУМАХ
163
2
177
2
189
1

Из книги Ивана Шмелёва "Лето Господне"

Шмелёв Иван Сергеевич (1873—1950), писатель.
Родился 3 октября 1873 г. в Москве в патриархальной религиозной семье.
Отец был известным подрядчиком, и на двор Шмелёвых стекались рабочие-строители со всей России. Мальчик впитывал народную культуру, обычаи, язык, песни, прибаутки, поговорки — всё, что потом преобразится и заиграет в неповторимой шмелёвской прозе.
Будущий писатель окончил гимназию, затем юридический факультет Московского университета (1898 г.).
Тогда же начал писать, но его литературный дебют был неудачным, и Шмелев замолчал на десять лет.
Знаменитым Шмелёва сделала повесть «Человек из ресторана» (1911 г.), увидевшая свет в одном из сборников товарищества «Знание», издававшихся М. Горьким.
В период Октябрьской революции 1917 г., которую он не принял, и Гражданской войны Шмелёв выступал с осуждением войны «вообще» как массового психоза здоровых людей.
В 1922 г. писатель, после расстрела в Феодосии без суда и следствия его единственного сына, бывшего белого офицера, уехал в Берлин, потом в Париж. Гибель сына он так и не простил новой власти, хотя мечтал вернуться в Россию, пусть даже после смерти.
В эмиграции образы и картины старой России, яркие впечатления детства, воспоминания о любимой Москве оформились в книги, ставшие вершиной творчества Шмелёва. «Родное» (1931 г.), «Богомолье», «Лето Господне» (обе 1948 г.) — произведения, удивительные по поэтичности, духовному свету, прекрасному живому народному языку, подобного которому до Шмелёва русская литература ещё не знала.
Умер 24 июня 1950 г. в Париже.


168ef96f2340651a35026f36a61ecd65.jpg
Великая Суббота, вечер. В доме тихо, все прилегли перед заутреней. Я пробираюсь в зал — посмотреть, что на улице. Народу мало, несут пасхи и куличи в картонках. В зале обои розовые — от солнца, оно заходит. В комнатах — пунцовые лампадки, пасхальные: в Рождество были голубые?.. Постлали пасхальный ковер в гостиной, с пунцовыми букетами. Сняли серые чехлы с бордовых кресел. На образах веночки из розочек. В зале и в коридорах — новые красные «дорожки». В столовой на окошках — крашеные яйца в корзинах, пунцовые: завтра отец будет христосоваться с народом. В передней — зеленые четверти с вином: подносить. На пуховых подушках, в столовой на диване — чтобы не провалились! — лежат громадные куличи, прикрытые розовой кисейкой, — остывают. Пахнет от них сладким теплом душистым.
Тихо на улице. Со двора поехала мохнатая телега — повезли в церковь можжевельник. Совсем темно. Вспугивает меня нежданный шепот:
— Ты чего это не спишь, бродишь?..
Это отец. Он только что вернулся.
Я не знаю, что мне сказать: нравится мне ходить в тишине по комнатам и смотреть и слушать, — другое все! — такое необыкновенное, святое.
Отец надевает летний пиджак и начинает оправлять лампадки. Это он всегда сам: другие не так умеют. Он ходит с ними по комнатам и напевает вполголоса: «Воскресение Твое, Христе Спасе... Ангели поют — на небеси...» И я хожу с ним. На душе у меня радостное и тихое, и хочется отчего-то плакать. Смотрю на него, как становится он на стул, к иконе, и почему-то приходит в мысли: неужели и он умрет!.. Он ставит рядком лампадки на жестяном подносе и зажигает, напевая священное. Их очень много, и все, кроме одной, пунцовые. Малиновые огоньки спят — не шелохнутся. И только одна, из детской — розовая, с белыми глазками, — ситцевая будто. Ну до чего красиво! Смотрю на сонные огоньки и думаю: а это святая иллюминация, Боженькина. Я прижимаюсь к отцу, к ноге. Он теребит меня за щеку. От его пальцев пахнет душистым афонским маслом.
— А шел бы ты, братец, спать?
От сдерживаемой ли радости, от усталости этих дней или от подобравшейся с чего-то грусти — я начинаю плакать, прижимаюсь к нему, что-то хочу сказать, не знаю... Он подымает меня к самому потолку, где сидит в клетке скворушка, смеется зубами из-под усов.
— А ну, пойдем-ка, штучку тебе одну...
Он несет в кабинет пунцовую лампадку, ставит к иконе Спаса, смотрит, как ровно теплится и как хорошо стало в кабинете. Потом достает из стола... золотое яичко на цепочке!
—  Возьмешь к заутрене, только не потеряй. А ну, открой-ка...
Я с трудом открываю ноготочком. Хруп — пунцовое там и золотое. В серединке сияет золотой, тяжелый; в боковых кармашках — новенькие серебряные. Чудесный кошелечек! Я целую ласковую руку, пахнущую деревянным маслом. Он берет меня на колени, гладит...
— И устал же я, братец... а все дела. Сосника лучше, поди, и я подремлю немножко.

1ecee70c4e143fae2a76a133018fae8a.jpg

О, незабвенный вечер, гаснущий свет за окнами... И теперь еще слышу медленные шаги, с лампадкой, поющий в раздумье голос:
Ангели поют на не-бе-си-и...
Таинственный свет, святой. В зале лампадки только. На большом подносе — на нем я могу улечься —темнеют куличи, белеют пасхи. Розы на куличах и красные яйца кажутся черными. Входят на носках двое, высокие молодцы в поддевках, и бережно выносят обвязанный скатертью поднос. Им говорят тревожно: «Ради Бога, не опрокиньте как!». Они отвечают успокоительно: «Упаси Бог, поберегемся». Понесли святить в церковь.
Идем в молчанье по тихой улице, в темноте. Звезды, теплая ночь, навозцем пахнет. Слышны шаги в темноте, белеют узелочки.
В ограде парусинная палатка, с приступочками. Пасхи и куличи, в цветах, — утыканы изюмом. Редкие свечечки. Пахнет можжевельником священно. Горкин берет меня за руку.
— Папашенька наказал с тобой быть, лиминацию показать. А сам с Василичем в Кремле, после и к нам приедет. А здесь командую я с тобой.
Он ведет меня в церковь, где еще темновато, прикладывает к малой Плащанице на столике: большую, на Гробе, унесли. Образа в розанах. На мерцающих в полутьме паникадилах висят зажигательные нитки. В ногах возится можжевельник. Священник уносит Плащаницу на голове. Горкин в новой поддевке, на шее у него розовый платочек, под бородкой. Свечка у него красная, обвита золотцем.
— Крестный ход сейчас, пойдем распоряжаться.
Едва пробираемся в народе. Пасочная палатка — золотая от огоньков, розовое там, снежное. Горкин наказывает нашим:
— Жди моего голосу! Как показался ход, скричу — вали! — запущай враз ракетки! Ты, Степа... Аким, Гриша... Нитку я подожгу, давай мне зажигальник! Четвертная — с колокольни. Митя, тама ты?!
— Здесь, Михал Панкратыч, не сумлевайтесь!
— Фотогену на бочки налили?
—  Все, враз засмолим!
—  Митя! Как в большой ударишь разов пяток, сейчас на красный-согласный переходи, с перезвону на трезвон, без задержки... верти и верти во все! Апосля сам залезу. По-нашему, по-ростовски! Ну, дай Господи...
У него дрожит голос. Мы стоим с зажигаль-ником у нитки. С паперти подают — идет! Уже слышно:
...Ангели по-ют на небеси-и!..
—  В-вали-и!.. — вскрикивает Горкин — и четыре ракеты враз с шипеньем рванулись в небо и рассыпались щелканьем на семицветные яблочки. Полыхнули «смолянки», и огненный змей запрыгал во всех концах, роняя пылающие хлопья.
—  Кумпол-то, кумпол-то!.. — дергает меня Горкин.
Огненный змей взметнулся, разорвался на много змей, взлетел по куполу до креста... и там растаял. В черном небе алым крестом воздвиглось! Сияют кресты на крыльях, у карнизов. На белой церкви светятся мягко, как молочком, матово-белые кубастики, розовые кресты меж ними, зеленые и голубые звезды. Сияет — X. В. На пасочной палатке тоже пунцовый крестик. Вспыхивают бенгальские огни, бросают на стены тени — кресты, хоругви, шапку архиерея, его трикирий. И все накрыло великим гулом, чудесным звоном из серебра и меди.
Хрис-тос воскре-се из ме-ртвых...
— Ну, Христос воскресе... — нагибается ко мне радостный, милый Горкин.
Трижды целует и ведет к нашим в церковь. Священно пахнет горячим воском и можжевельником.
...сме-ртию смерть... по-пра-ав!..
Звон в рассвете, неумолкаемый. В солнце и звоне утро. Пасха красная.
И в Кремле удалось на славу Сам Владимир Андреич Долгоруков благодарил! Василь Василич рассказывает:
— Говорит — удружили. К медалям приставлю, говорит. Такая была... поддевку прожег! Митрополит даже ужасался... до чего было! Весь Кремль горел. А на Москве-реке... чисто днем!..
Отец, нарядный, посвистывает. Он стоит в передней, у корзин с красными яйцами, христосуется. Тянутся из кухни, гусем. Встряхивают волосами, вытирают кулаком усы и лобызаются по три раза. «Христос воскресе!» — «Воистину воскресе...» — «Со светлым праздничком»... Получают яйцо и отходят в сени. Долго тянутся — плотники, народ русый, маляры — посуше, порыжее... плотогоны — широкие крепыши... тяжелые землекопы-меленковцы, ловкачи — каменщики, кровельщики, водоливы, кочегары.
Угощение на дворе. Орудует Василь Василич, в пылающей рубахе, жилетка нараспашку, — вот-вот запляшет. Зудят гармоньи. Христосуются друг с дружкой, мотаются волосы там и там. У меня заболели губы...
Трезвоны, перезвоны, красный-согласный звон. Пасха красная.
Обедают на воле, под штабелями леса. На свежих досках обедают, под трезвон. Розовые, красные, синие, желтые, зеленые скорлупки — всюду, и в луже светятся. Пасха красная! Красен и день, и звон.
Я рассматриваю надаренные мне яички. Вот хрустальное-золотое, через него — все волшебное. Вот — с растягивающимся жирным червячком: у него черная головка, черные глазки-бусинки и язычок из алого суконца. С солдатиками, с уточками, резное-костяное... И вот, фарфоровое — отца. Чудесная панорамка в нем... За розовыми и голубыми цветочками бессмертника и мохом, за стеклышком в золотом ободке видится в глубине картинка: белоснежный Христос с хоругвью воскрес из Гроба. Рассказывала мне няня, что, если смотреть за стеклышко, долго-долго, увидишь живого ангелочка. Усталый от строгих дней, от ярких огней и звонов, я вглядываюсь за стеклышко. Мреет в моих глазах — и чудится мне, в цветах, — живое, неизъяснимо-радостное, святое... Бог?.. Не передать словами. Я прижимаю к груди яичко — и усыпляющий перезвон качает меня во сне
185a34a82bff387bbf85af92234acd52.jpg

Здоровый свет